— У меня в голове вертится несколько идей, — сказала я.

Затем я открыла книгу на странице, где описывался «Долгий ход», церемония в Венеции. Мы втроем склонились над этой страницей при свете лампы и некоторое время молча изучали ее. Лили медленно улыбнулась и повернулась, чтобы посмотреть на Соларина своими большими серыми глазами.

— Это ведь шахматные ходы, правда? — спросила она. Соларин кивнул.

— Каждый кружок из тех, что составляют восьмерку на этом рисунке, — подхватил он, — соотносится с символом, который изображен на покрове в соответствующем месте. Возможно, участники церемонии тоже видели эти символы. И если я не ошибаюсь, он говорит нам, какая фигура на какой клетке должна находиться. Шестнадцать ходов, каждый из которых содержит три элемента информации. Возможно, именно те, которые ты предположила: что, как и когда…

— Как триграммы «Ицзин», «Книги перемен», — сказала я. — Каждая группа содержит частицу информации.

Соларин уставился на меня и вдруг расхохотался.

— Точно! — воскликнула он, стиснув мое плечо. — Пошли, шахматисты! Мы вычислили структуру Игры. Теперь осталось собрать все, что мы имеем, и нам открыта дорога в вечность!

Мы устроили мозговой штурм на всю ночь. Теперь я поняла, почему математики ощущают прилив энергии, когда обнаруживают новую формулу или находят новую закономерность в графике, на который смотрели уже тысячу раз. Только в математике можно ощутить этот полет вне времени и пространства, когда с головой погружаешься в решение какой-либо головоломки.

Я вовсе не была великим математиком, однако понимала, что имел в виду Пифагор, когда говорил, что математика и музыка — суть одно и то же. Пока Соларин и Лили работали над шахматными ходами на доске, а я пыталась ухватить суть на бумаге, мне чудилось, будто я слышу формулу шахмат Монглана, как слышат песню. Словно алхимический эликсир тек по моим жилам, уводя меня в мир гармонии и красоты, пока мы на земле бились над решением загадки.

Это оказалось непросто. Как и говорил Соларин, когда ты имеешь дело с формулой, состоящей из шестидесяти четырех клеток, тридцати двух фигур и шестнадцати позиций на покрове, число возможных комбинаций куда больше количества звезд в известной нам Вселенной. Хотя из нашей схемы выходило, что отдельные ходы были ходами коня, другие — ходами ладьи или слона, утверждать это наверняка мы не могли. Вся схема целиком должна была подходить для шестидесяти четырех клеток доски шахмат Монглана.

Все осложнялось еще и тем, что, даже если было понятно, которая пешка или конь сделали ход на определенную клетку, мы не знали, где какая фигура должна стоять в начале Игры.

Но я не сомневалась, что можно найти ключ и к этому, и мы продвигались вперед, основываясь на той неполной информации, которая у нас имелась. Белые всегда начинают первыми, и обычно — с пешки. Хотя Лили и жаловалась, что это неверно с исторической точки зрения, из нашей схемы было видно, что первый ход делает все же пешка: это единственная фигура, которая может пойти по вертикали в начале игры.

Чередовались ли ходы черными и белыми фигурами, или мы должны были принять, что их может делать одна фигура, беспорядочно перемещаясь по доске, как в проходе коня? Мы остановились на первой гипотезе, так как она уменьшала число возможных вариантов. Мы также договорились, что раз это Формула, а вовсе не игра, то каждая фигура может делать только один ход и каждая клетка может быть занята только один раз. По словам Соларина, то, что у нас получалось, было бессмысленно с точки зрения игры, зато отлично подходило к схеме «Долгого хода» и изображению на покрове. Вот только почему-то наша схема получалась перевернутой, как в зеркальном отражении.

К рассвету у нас получилось нечто отдаленно напоминающее лабрис в представлении Лили. А если оставить фигуры, которые не сделали хода, на доске, они образуют другую геометрическую фигуру — восьмерку, расположенную вертикально. Мы поняли, что находимся на верном пути:

Восемь - _004.jpg

Оглядев то, что получилось, покрасневшими после бессонной ночи глазами, мы разом забыли о всех своих соревновательных порывах. Лили повалилась на спину и расхохоталась, Кариока принялся скакать у нее на животе. Соларин бросился ко мне как безумный, схватил меня и закружил. Разгорающийся восход окрашивал море в кроваво-красные тона, а небо делал жемчужно-розовым.

— Все, что нам теперь надо, — это заполучить доску и оставшиеся фигуры, — сказала я с усмешкой. — И приз будет наш.

— Нам известно, что еще девять фигур в Нью-Йорке, — напомнил Соларин и улыбнулся мне так, что было ясно: у него на уме не только шахматы. — Думаю, нам надо пойти и посмотреть, не правда ли?

— Есть, капитан, — сказала Лили. — Свистать всех наверх, поднять паруса и все такое прочее. Лично я за то, чтобы топать отсюда.

— По воде? — рассмеялся Соларин.

— Может, великая богиня Кар улыбнется нам, оценив наше усердие,—сказала я.

— Пойду ставить паруса, — заявила Лили. Сказано — сделано.

Тайна

Ньютон не был первым гением Эпохи Разума. Он был последним из магов, последним из вавилонян и шумеров… потому что он смотрел на Вселенную как на головоломку, тайну, разгадать которую можно лишь силой чистого разума, применив ее к мистическим ключам, оставленным Господом на земле для того, чтобы эзотерическим обществам было с чего начать поиск философского сокровища…

Ньютон рассматривал Вселенную как криптограмму, созданную Всевышним, — точно так же как он сам зашифровал математическое открытие в криптограмме в письме к Лейбницу. Он верил, что головоломка будет разгадана посвященными одной лишь чистой мыслью, концентрацией ума.

Джон Мейнард Кейнс

В результате мы вынуждены вернуться к старой доктрине Пифагора, который положил начало всей математике и теоретической физике. Он… особое внимание уделял числам, которые характеризуют периодичность нот в музыке… Теперь же, в двадцатом столетии, мы видим, что физики стремятся постичь периодичность атомов.

Алфред Норт Уайтхед

Число же, как мы видим, ведет к истине.

Платон

Санкт-Петербург, Россия, октябрь 1798 года

Павел I, царь всея Руси, подошел к своим покоям, похлопывая арапником по темно-зеленым брюкам военной формы. Он гордился этой униформой, сделанной из грубой материи и скопированной с той, которую носили в войсках прусского короля Фридриха Великого. Павел стряхнул невидимую соринку с полы жилета и встретился взглядом со своим сыном Александром, который, увидев отца, встал ему навстречу.

Какое разочарование он, должно быть, испытывает, думал Павел. Бледный, романтичный, Александр был достаточно хорош собой, чтобы считаться красавцем. В его серо-голубых глазах сквозило нечто одновременно таинственное и бессмысленное. Глаза Александр унаследовал от своей бабки. Однако он не унаследовал ее ума. В нем не было ничего, что люди хотят видеть в предводителе.

Но, если подумать, это и к лучшему, размышлял Павел. Юнцу уже двадцать один год, а он и не пытается захватить трон, который завещала ему Екатерина. Он даже объявил, что отказался бы от престола, буде ему доверили бы такую великую ответственность. Сказал, что предпочел бы жить где-нибудь на Дунае и заниматься писательством, что ему претит соблазнительная, но опасная жизнь при дворе в Петербурге, где его отец велел ему оставаться.

Сейчас, когда Александр стоял, любуясь осенним садом за окном, всякий, заглянув в его пустые глаза, сказал бы, что у него на уме нет ничего, кроме грез наяву. Но на самом деле его разум занимали вовсе не пустые фантазии. Под шелковистыми локонами скрывался ум, о котором Павел даже не догадывался. Александр обдумывал, как вывести отца на нужный разговор, чтобы не вызвать у него подозрения, поскольку уже два года, со дня смерти Екатерины, говорить об этом при дворе не смели. Никто не вспоминал об аббатисе Монглана.